Полковник следил за ним желтыми белками своих глаз и проговорил:
– Пусть уходит…
И потом он еще тише добавил:
– Я, кажется, что-то понимаю.
Саша достиг порога, остановился и, оборотясь ко всем лицом, сказал:
– Господа! я знаю, как я оскорбил вас и как дурен должен быть в глазах всякого мой поступок. Простите!.. я иначе поступить не мог… Это моя тайна… Простите!.. Это честь…
Голос его заволновался – точно в нем задрожали чистые детские слезы, и он застыдился их – захотел их скрыть, – он закрыл ладонью глаза, крикнул: «прощайте!» и выбежал.
Очень трудно излагать такие происшествия перед спокойными слушателями, когда и сам уже не волнуешься пережитыми впечатлениями. Теперь, когда надо рассказать то, до чего дошло дело, то я чувствую, что это решительно невозможно передать в той живости и, так сказать, в той компактности, быстроте и каком-то натиске событий, которые друг друга гнали, толкали, мостились одно на другое, и все это для того, чтобы глянуть с какой-то роковой высоты на человеческое малоумие и снова разлиться где-то в природе.
Если вы читали, что писал Жаколио или пишет о загадочных вещах наша соотечественница Рада-Бай, то вы, может быть, прислушались к тому, что она повествует о «психической силе» у индусов и о зависимости этой силы от «умственного настроения». Психическая сила, может быть, есть и в том франте, который проходит по тротуару, помахивая тросточкой и насвистывая из Орфея: – «И в-о-т м-ы шли, – и в-о-т м-ы шли». Но подите-ка докопайтесь в нем, где у него завалена эта сила, да и к чему ее приложить можно. Екклезиаст прекрасно представляет это в примере тени, падающей от дерева по направлению получаемого освещения… В общей суматохе все метутся и принимают за важнейшее то, что вовсе не важно, а один иначе настроенный взгляд видит и замечает настоящее и самое главное в эту минуту – и вот вам «психическая сила».
Во мне как будто сверкнул какой-то маленький ее клочок, когда выбежал Саша. Что-то было страшное в его движении и в обороте, – в быстром скачке не скачке, а в каком-то отдалении, – словно он оторвался и унесся бесследно… Даже шагов его не было слышно по коридору, а только что-то прошумело… Поляк сразу же бросился вслед за ним… Мы думали, что он хочет его настичь и обличить в краже, так как Саша, если помните, имел роковое несчастие заходить еще ранее ошибкою в его комнату и, стало быть, становился еще подозрительнее по отношению к пропавшим деньгам (а мы все уже волею-неволею верили в то, что деньги были и пропали). Несколько человек сделали быстрое движение, чтобы преградить Августу Матвеичу путь к двери, а полковник крикнул ему:
– Остановитесь, милостивый государь, ваши деньги будут вам заплачены!
Но поляк с удивительною силою отбросил офицеров, а полковнику крикнул в ответ:
– Пусть черт возьмет деньги! – и выбежал вслед за Сашей.
Тут только все мы вспомнили свой непростительный промах, что, дозволяя обыскивать самих себя, мы не потребовали того же самого от причинившего нам все это беспокойство поляка, и кинулись за ним, чтобы схватить его и не дать ему возможности спрятать деньги и потом взвести на нас унизительную клевету; но в это самое мгновение, которое шло быстрее и кратче, чем идет мой рассказ, в некотором отдалении из коридора послышался как будто удар в ладоши…
Нас прожгла мысль, что поляк оскорбил Сашу ударом в лицо, и мы кинулись на помощь к товарищу, но… помощь ему была бесполезна…
В дверях перед нами стояла, колеблясь, длинная часовая фигура Августа Матвеича с грагамовским циферблатом, на котором все стрелки упали книзу…
– Поздно, – прохрипел он, – он застрелился.
Мы бросились толпою в маленький номерок, который занимал Саша, и увидали поражающую картину: посреди комнаты, освещенной одною догоравшею свечкой, стоял бледный, испуганный денщик Саши и держал его в своих объятиях, меж тем как голова Саши лежала у него на плече. Руки его повисли, как плети, но согнувшиеся в коленах ноги еще делали такие судорожные движения, как будто его щекотали и он смеялся.
История о деньгах, которая довела до всего этого или по крайней мере подоспела к тому, чтобы подтвердить причинность появления «гиппократов черт» на юном лице бедного Саши, была позабыта… Опасение скандала тоже отодвинулось бог весть куда – все забегали, засуетились, укладывали раненого на постель, требовали докторов и хотели помочь ему, бывшему уже вне всяких средств для помощи… Старались унять кровь, в изобилии стремившуюся из раны, нанесенной большою пулею в самое сердце, звали его по имени и кричали ему на ухо: «Саша! Саша! милый Саша!..» Но он, очевидно, ничего не слышал – он гас, холодел и через минуту вытянулся на кровати, как карандаш.
Многие плакали, а денщик рыдал навзрыд… Из толпы к трупу протеснился коридорный Марко и, верный своему набожному настроению, сказал тихо:
– Господа, это нехорошо над отходящей душою плакать. Лучше молитесь, – и с этим он раздвинул нас и поставил на стол глубокую тарелку с чистою водою.
– Это что? – спросили мы Марко.
– Вода, – отвечал он.
– Зачем она?
– Чтобы омылась и окунулась его душа.
И Марко поправил самоубийцу навзничь и стал заводить ему глазные веки…
Мы все крестились и плакали, а денщик упал на колена и бил лбом о пол так, что это было слышно.
Прибежали два доктора—наш полковой и полицейский, и оба, как нынче по-русски говорят, «констатировали факт смерти»…
Саша умер.
За что? за кого он убил себя? Где деньги, кто вор, который украл их? Что будет дальше с этой историей, которая разлетелась, как выпущенная на ветер пуховая подушка, и ко всем к нам липла?